Неточные совпадения
Последнее обстоятельство было уж слишком необъяснимо и сильно беспокоило Дуню; ей приходила мысль, что
мать, пожалуй, предчувствует что-нибудь ужасное в судьбе сына и
боится расспрашивать, чтобы не узнать чего-нибудь еще ужаснее.
Такая ходьба из угла в угол, в раздумье, была обыкновенною привычкою Авдотьи Романовны, и
мать всегда как-то
боялась нарушать в такое время ее задумчивость.
«А ведь точно они
боятся меня», — подумал сам про себя Раскольников, исподлобья глядя на
мать и сестру. Пульхерия Александровна действительно, чем больше молчала, тем больше и робела.
Выслушайте же до конца, но только не умом: я
боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет
матери, что я была, как в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она.
— Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания, я их не
боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться
матери, отца, своего рождения.
— Он был очень болен после того свидания с
матерью, которое мы не пре-ду-смотрели, — сказал Алексей Александрович. — Мы
боялись даже за его жизнь. Но разумное лечение и морские купанья летом исправили его здоровье, и теперь я по совету доктора отдал его в школу. Действительно, влияние товарищей оказало на него хорошее действие, и он совершенно здоров и учится хорошо.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто
боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
«Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и
мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он себе — Что ж я-то? Или я
боюсь или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
— Не
бойтесь, не
бойтесь, Дарья Александровна! — говорил он, весело улыбаясь
матери, — невозможно, чтоб я ушиб или уронил.
Она знала, что старуху ждут со дня на день, знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он,
боясь оскорбить
мать, не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому.
— Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. — Что, Иван, ты не
боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой —
мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...
Когда он был девственником и хотел остаться таким до женитьбы, то родные его
боялись за его здоровье, и даже
мать не огорчилась, а скорее обрадовалась, когда узнала, что он стал настоящим мужчиной и отбил какую-то французскую даму у своего товарища.
— Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не
боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил
матери, что не будет ходить к обедне.
Вера слушала в изумлении, глядя большими глазами на бабушку,
боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел — спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей
матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а бабушка — вся правда и честность!
Перед Марьею Алексевною, Жюли, Верочкою Михаил Иваныч пасовал, но ведь они были женщины с умом и характером; а тут по части ума бой был равный, и если по характеру был небольшой перевес на стороне
матери, то у сына была под ногами надежная почва; он до сих пор
боялся матери по привычке, но они оба твердо помнили, что ведь по настоящему-то, хозяйка-то не хозяйка, а хозяинова
мать, не больше, что хозяйкин сын не хозяйкин сын, а хозяин.
Была и еще одна причина в том же роде:
мать Сторешникова, конечно, станет противиться женитьбе —
мать в этом случае представительница света, — а Сторешников до сих пор трусил
матери и, конечно, тяготился своею зависимостью от нее. Для людей бесхарактерных очень завлекательна мысль: «я не
боюсь; у меня есть характер».
Беглые замечания, неосторожно сказанные слова стали обращать мое внимание. Старушка Прово и вся дворня любили без памяти мою
мать,
боялись и вовсе не любили моего отца. Домашние сцены, возникавшие иногда между ними, служили часто темой разговоров m-me Прово с Верой Артамоновной, бравших всегда сторону моей
матери.
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда приезжал в Москву, седой как лунь и плешивый; моя
мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812 года, как она его
боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою
мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не
боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Моя
мать,
боясь, что ребенка, навлекшего на себя столько опасливого подозрения со стороны цюрихской полиции, вышлют, — внесла его.
Потом взошел моей отец. Он был бледен, но старался выдержать свою бесстрастную роль. Сцена становилась тяжела.
Мать моя сидела в углу и плакала. Старик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но голос его дрожал. Я
боялся, что не выдержу этого à la longue, [долго (фр.).] и не хотел доставить квартальным удовольствия видеть меня плачущим.
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку,
боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает
мать мою.
Мне было ясно, что все
боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, — тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями...
Бабушка говорит со мною шепотом, а с
матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она
боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.
После святок
мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не
боюсь…»
Я запомнил:
мать — не сильная; она, как все,
боится деда. Я мешаю ей уйти из дома, где она не может жить. Это было очень грустно. Вскоре
мать действительно исчезла из дома. Уехала куда-то гостить.
— Я лучше
мать позову,
боюсь!
Они
боялись, что моя
мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж «самокруткой», против его воли.
— Мне
мать только жаль, — продолжала Варя, —
боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах,
боюсь!
— Потому оно, брат, — начал вдруг Рогожин, уложив князя на левую лучшую подушку и протянувшись сам с правой стороны, не раздеваясь и закинув обе руки за голову, — ноне жарко, и, известно, дух… Окна я отворять
боюсь; а есть у
матери горшки с цветами, много цветов, и прекрасный от них такой дух; думал перенести, да Пафнутьевна догадается, потому она любопытная.
— Наставь-ка нам самоварчик, честная
мать. Гость у меня… А ты, Устюша, иди сюда. Да не
бойся, глупая.
И что-то всем стало невесело. Недолго гостили парни у Мироновны, ушли один за другим, и пришлось девушкам расходиться по домам без провожатых; иные, что жили подальше от Ежовой,
боясь, чтобы не приключилось с ними чего на дороге, остались ночевать у Мироновны, и зато наутро довелось им выслушивать брань
матерей и даже принять колотушки: нехорошее дело ночевать девке там, где бывают посиделки, грехи случаются, особливо если попьют бражки, пивца да виноградненького.
— По-моему, тут главное то, что у него, все едино, как у Никитушки, нет ни отца, ни
матери, сам себе верх, сам себе голова, — говорила Татьяна Андревна. — Есть, слышно, старая бабушка, да и та, говорят, на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало быть, ему не будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей
бояться ни крутого свекра, ни лихой свекрови, ни бранчивых деверьёв, ни золовок-колотовок.
В заключение, несмотря на свои сорок лет, он обладал замечательно красивой наружностью (глаза у него были совсем «волшебные»).
Матери семейств избегали и
боялись его, но девицы при его появлении расцветали.
— Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна, живет с срамной
матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется.
Боюсь я, что и у ней та же болезнь, что у покойного отца. У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил — пожалуй, и дочку к себе возьмет. Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
В одно из воскресений Федос исполнил свое обещание и забрался после обеда к нам, детям. И отец и
мать отдыхали в спальнях. Мы чуть слышно расхаживали по большой зале и говорили шепотом,
боясь разбудить гувернантку, которая сидела в углу в креслах и тоже дремала.
— За них, сударыня моя, не
бойся, с голоду не помрут, — сказал Патап Максимыч. — Блины-то у них масляней наших будут. Пришипились только эти
матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
Догадывалась
мать, в чем дело, но верить
боялась.
— Истоплено хорошо, — вступилась
мать София. — Перед вечерней печи-то только скутаны,
боюсь разве — не угарно ли.
— Бога она не
боится!.. Умереть не дает Божьей старице как следует, — роптала она. — В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самой-то смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. Тошнехонько и вздумать про такой грех…
—
Мать Таифа, — сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот чем Бог послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь бы мне, да
боюсь: поддайся одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте,
матери, простите, братия и сестры.
Не судила, не рядила за скитскою трапезой братчина — свой суд
матери сказывали: «Кто Бога
боится, тот в церковь не ходит, с попами, с дьяками хлеб-соль не водит…» И те суды-поученья, сладким кусом да пьяным пойлом приправленные, немало людей от церквей отлучали.
У
матери вид был испуганный: она
боялась за нас (хотя тогда не так еще верили в «заразу») и плакала о чужом горе.
У него в Дубно был легкий удар, и
мать очень
боялась повторений.
— А — а, — протянул офицер с таким видом, как будто он одинаково не одобряет и Мазепу, и Жолкевского, а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску.
Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из окон за уезжавшими. Кажется, они
боялись, что отца арестовали… А нам казалось странным, что такая красивая, чистенькая и приятная фигура может возбуждать тревогу…
— Ты
боишься соврать своей
матери? — сказал он с оттенком насмешливого удивления… — А я вру постоянно… Ну, однако, ты мне дал слово… Не сдержать слово товарищу — подлость.
Мелькнула было надежда, что нас с сестрицей не возьмут, но
мать сказала, что
боится близости глубокой реки,
боится, чтоб я не подбежал к берегу и не упал в воду, а как сестрица моя к реке не подойдет, то приказала ей остаться, а мне переодеться в лучшее платье и отправляться в гости.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на другой день, видя, что я не подхожу к нему, сказал мне: «А, трусишка! ты
боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания
матери, и то со слезами.
По моей усильной просьбе отец согласился было взять с собой ружье, потому что в полях водилось множество полевой дичи; но
мать начала говорить, что она
боится, как бы ружье не выстрелило и меня не убило, а потому отец, хотя уверял, что ружье лежало бы на дрогах незаряженное, оставил его дома.
Мать очень
боялась, чтоб мы с сестрой не простудились, и мы обыкновенно лежали в пологу, прикрытые теплым одеялом; у
матери от дыму с непривычки заболели глаза и проболели целый месяц.
Но воображение мое снова начинало работать, и я представлял себя выгнанным за мое упрямство из дому, бродящим ночью по улицам: никто не пускает меня к себе в дом; на меня нападают злые, бешеные собаки, которых я очень
боялся, и начинают меня кусать; вдруг является Волков, спасает меня от смерти и приводит к отцу и
матери; я прощаю Волкова и чувствую какое-то удовольствие.